Андрей Ашкеров: «Культура становится способом колонизации самих себя…»

Беседа Александра Павлова, главного редактора Вашего Макгаффина, с философом Андреем Ашкеровым. Часть 1. 


– Андрей, как публичный философ скажите: возможна ли сегодня реабилитация публичной философии и, если да, то в каких формах?

Успешная лекция, посвященная какой-либо философской или культурологической теме, по своей эффектности не должна уступать тому, что делает Леди Гага или то, что мы можем увидеть в представлениях Цирка «Дю Солей». Однако, если у Леди Гага атрибутика случайна, служащее лишь для того, чтобы вызвать какой-то эстетический эффект, то философ или искусствовед, желающий заинтересовать аудиторию, должен тщательно подбирать атрибутику.

У Эйзенштейна есть хорошее определение кино: парад аттракционов. В этом смысле кино не переживает какой-то кризис – оно расширилось до размеров любого публичного действа (и, возможно, поэтому не стоит искать его на экранах). Вообще только кино чисто технически стало вровень с ренессансным замыслом искусства как творчества.

Это даже не синтетическое искусство, а алхимическое, потому, что изображение в кино работает вместе со звуком и словом, деталь становится панорамой, а сумма движений выражает возможность действия и, в конечном счёте, судьбы. Замысел человека, стоящего одновременно у истоков творения (в смысле созидания чего-то из ничто) и меры (в смысле гаранта любого порядка), оказался достижим не благодаря живописи с линейной перспективой, а именно благодаря кино.

Проблема, однако, в том, что такое соединение иудео-христианской и греко-римской традиций делает человека титаном, созидающего через подрыв и обрушение и служащего мерой ценой уничтожения любых образцов. Возвращаясь к вашему вопросу: я бы не говорил о публичной философии. Это слишком специальный жанр. Сразу представляется этакий профессор Ершов из фильма «Сердца четырёх», постукивающий указкой пол муляжу луны перед глазами изумлённой аудитории.

– Публичная философия вам не нравится, а что вместо неё?

Мысль как таковая должна превращаться в шоу. Не в инсценировку, а процесс, который имеет свою драматургию. Это драматургия, связанная с возможностью не просто стоять у истока чего-либо, но смещать его, носить, если угодно, с собой. Разворачивать как скатерть-самобранку.

Философия – это всегда нечто, создающее мысль. Сотворить мысль, удержать ее в противоречии самой себе – это и есть задача философии. Вспомним, что Гегель описывал субъекта как того, кто удерживает себя в своем противоречии. И мысль – это способ такого удержания, чье смысловое содержание связано самим актом удержания. Иными словами, мысль – это свобода. Более того, нет иных моделей свободы, которые не были бы связаны с мыслью. Идея корпускулярна, а мысль похожа на волну.

Удивление – это необходимая часть философии. Философия не только начинается с удивления, она еще и длит удивления. Эффект неожиданности от рождения мысли – всегда драматургический и поддержать его на уровне переиначивания мысли – это потрясающая задача. Это само по себе действо.

Но ничего такого нельзя достичь, если не принимать во внимание, насколько мысль находится в оппозиции ко всему, а значит – удерживает в рамках одного горизонта всё, что ей противостоит. Именно поэтому опыт мысли есть опыт существования-в-свободе. Казалось бы, этот опыт равномерно распределён между всеми живущими, но тут возникает постановочная проблема: как выразить то, к чему все сопричастны? И здесь помогает приём гротеска – видите, мысль и шоу не так уж случайно связаны.

– В чём эта связь, ведь начиная с Ги Дебора, стало хорошим тоном поносить «общество спектакля»?

Ги Дебор был ослеплён собственной критикой. В критике вообще есть что-то от наследия Эдипа, которое он всем нам оставил: я не могу избежать того, что мне предначертано, зато я не буду больше видеть собственную участь. Критика отворачивается от судьбы, и это малодушие критики делает судьбой то, что сопротивляется её влиянию – назовём это старомодным словом «реакция».

Что касается шоу и мысли – именно через шоу мысль становится не столько складкой, сколько гротом – от слова «грот» происходит и слово «гротеск» – то есть соединяет в себе нечто несоединимое, как это предполагало украшение гротов. Гротеск не просто обобщает смешное и трагическое. Он показывает, что нет другого способа выразить судьбу в искусстве, как через причуду. Мысль сама по себе странна, поэтому она способна отстранить – объективировать – всё что угодно. Однако странность мысли можно понять только через шоу.

Дело не в том, что мысль имеет прямое отношение к несокрытому, к истине как несокрытости, как полагал Хайдеггер, а в том, что несокрытое – должно быть разыграно, чтобы его восприняли. Прикинуться кем-то единственный способ заявить, кто ты есть. И мысль имеет равное отношение и к этому «что ты есть» и к комедианству прикидывания. В этом смысле не существует никакой границы между подлинностью и иллюзией, они всегда образовывали гибрид.

Профессор Никитина в одном из лучших фильмов Александрова «Весна» говорит другому героя, что ему нужны эффекты, а не факты. Однако вся суть искусства – включая и саму «Весну» Александрова – в том, чтобы соединять факты и эффекты. Искусство доказывает, что одно без другого невозможно. Сохранение связи между фактами и эффектами является одним из самых важных действий, важных для современных философов и публичных интеллектуалов.

– Поясните все же на примере, пожалуйста. Делает ли так хоть бы Жижек?

Действительно лекцию того же Славоя Жижека как публичного философа в отсутствие произведенного им представления уже никто слушать не будет. Более того, сам Жижек уже не вызывает ни у кого интереса. Он слишком резонирующий рассказчик. Только мораль у него в лучших традициях советских лекторов заменяет анекдот, или – что тоже уже стало анекдотом – цитата из Лакана.

Жижек не мыслит вслух, а выдает некий набор заученных реприз. Но это не только его беда, это беда всей публичной философии. Необходимо понять, что главное в представлении – свободное место для импровизации. Философ на сцене, желающий превратить мысль в представление, должен иметь возможность для самостоятельной режиссуры предоставленного ему действа.

С моей точки зрения, если философии будет дан шанс вернуться в качестве некоего публичного явления, то она вернется в двух качествах – в форме описанного выше представления и в форме проповедничества. Причем эти две формы не исключают друг друга. Представление не исключает проповедничество, а проповедничество не исключает представление.

– Проповедничества?

Видите ли, в современной России есть запрос на проповедничество. Но Русская православная церковь, если изъясняется в режиме проповеди, то это напоминает политинформацию в воинской части, а от священнослужителей, читающих проповеди, зачастую отдает армейским прапорщиком. Новое поколение прихожан требует уже иного.

При этом проповедь не является прерогативой церкви. Как и подвижничество, которое чрезвычайно близко к философской практике превращать судьбу в испытание истиной. РПЦ превратилась сегодня в интерфейс государства, которое без помощи религиозной догматики не может сформулировать представление о добре и зле, сущем и должном. Мы имеем дело с положением вещей, когда делигитимация госинститутов обернулась даже не клирикализацией, а ползучей анархической теократией.

Церковь не претендует на роль государства. Скорее она заполняет пространство того, что Грамши называл гегемонией – то есть той функции власти, в которой она отвечает за собственную репрезентацию и тем самым блюдёт свою целостность. Гарантия возможности власти говорить от имени себя за себя и о себе постепенно концентрируется в руках Церкви. Государство не говорит больше о «всеобщем», в частности, о будущем. Язык всеобщего деградировал до языка народно-хозяйственных отчётов. При этом для гегемонии нужны не столько официальные идеологи, сколько неофициальные голоса – голоса поэтов и писателей прежде всего.

Ахматова куда более важная идеологическая фигура своего времени, нежели Жданов – Жданова не было бы без Ахматовой, они образовывали гибрид. Чем больше дистанция между официальным и неофициальным поэтическим словом, тем полновеснее реализуется принцип гегемонии. Уже поэты-шестидесятники сократили эту дистанцию, став придворными инакомыслящими. После перестройки кризис официальной культуры выразился, прежде всего, в том, что неофициальная культура поспешила трансформироваться в новый официоз, перестала воспроизводиться и начала развиваться по нисходящей. Именно в этом контексте я вспомнил о проповедниках.

– А как вы в этом контексте рассматриваете фигуру Ивана Охлобыстина?

Как проповедника-самозванца. Охлобыстин в действительности – это сгусток психоделического бреда. Понимаете, обычно бывает, что галлюциногены всякие нечеловеческие образы вызывают. Но  бывает, что сумма нечеловеческих образов даёт нечто человеческое. Вот это Охлобыстин. Он делает вид, что проповедует определённые идеи. Но речь, конечно, может идти только о словесной психоделике. Охлобыстин существует как инсталляция собственного глюка.

При этом «Доктрина-77» основан скорее на том, чтобы в постмодернистскую оболочку запихнуть лапотность и балалаечность, то есть безнадёгу под маркой «Сделано в России». Такое впечатление, что представление о России берётся из анекдотов о русских и самых дремучих предрассудков недоброжелателей. В результате русский человек предстаёт жертвой без права отмщения. Во имя чего он должен умереть, ему никто так и не откроет, поэтому лучше умереть в неведении. Причём не сразу, а предварительно помучившись, ибо «какая жизнь без страдания».

Охлобыстин – продукт политики из пробирки, от его речей веет министерством правды. Причём в качестве такого министерства работает западное общественное мнение, играющее для нас роль нового официоза. То, что производилось как экспортный продукт, вернулось как продукт импорта. Примечательно, что, как говорят, определенную редактуру в выступление Охлобыстина вносил и уважаемый В.Ю.Сурков, большой специалист по культурному импорту. Мы экспортировали чёрную икру, а теперь вынуждены её импортировать, поскольку без неё обнаруживается дефицит идентичности. Как бы ни понимали культуру, она становится главным способом колонизации самих себя.

– Тогда, наверное, шоу «более лучший» вариант? Кто, по Вашему мнению, способен у нас быть шоуменом от философии?

Если бы уважаемый мною Константин Крылов не проявил бы малодушия по отношению к философии, и не путал бы пророчество с вкусовщиной и потребительской корзиной, он бы, бесспорно, справился с ролью героя философской драмы. Но для него этот момент упущен.

Актеры говорят, что их лучшая роль всегда в будущем. Он-лайн философия, которую я фактически изобрёл как жанр, тоже ответ на то, чтобы мысль не кончалась. Сегодня ты существуешь, пока ты есть он-лайн. То же самое можно сказать и относительно мысли. Но это не исключает того, что в будущем философия станет массовым теледействием.

Я не визионер, я не наблюдатель. Я как раз терпеть не могу жить по эту сторону экрана. Очень скучно, когда ты, сидя перед экраном, наблюдаешь за течением собственной жизни, а этой жизнью живут другие. Кажется, что ты все видишь, но нельзя ничего видеть, если ты не участвуешь. Настоящее видение, в том числе и умозрение, – это всегда нечто связанное с участием, с управлением параметрами видимого. Это и есть «идея» в буквальном прочтении.

Но есть и совсем другая модель коммуникации в сетевом мире – подглядывание и демонстрация себя через замочную скважину. Это такой хорошо социализированный аутизм, границы которого невероятно расширил интернет. В античной философии «идея» противопоставлялась «мнению». Сегодня это противопоставление сохраняется – но «мнению» соответствует не вздорность, выдаваемая за суждение, а превращение смысла в предмет потребления.

Смысл поставляется в виде полуфабрикатов – медийных мемов. Мемы не требуют самостоятельного усилия, а тиражируются как повод для одобрения. Одобрение настигает их как лавина. Новые консенсусы держатся не на благе или цели, а на самом принципе тиражируемости сообщения. При этом мем является единицей смысла, сведённым к чистой товарной форме, измеряемой в кликах и лайках.

– Ну, если так рассуждать, то академические философы на роль шоуменов не подходят…

К сожалению, академические философы действительно на подобное не способны. Они слишком строги и часто используют строгость как компенсацию архивного образа мысли. Многие так и говорят про себя: мы не философы, мы историки философии или просто преподаватели. За этим скрывается нежелание формулировать нечто самостоятельно. Но хуже, когда такому нежеланию противопоставляется какая-нибудь эрзац-самобытность. Мысль в чистом поле, оборачивается лингвистическим экспериментом по смешению французского с нижегородским. Или повторением клюевско-есенинского урока, когда старорусские словечки предъявлялись в качестве модернистского новояза.

Академические гуманитарии, воспринимающие себя исключительно как преподавателей, подрывают академизм изнутри. Ведь следование академической традиции, требует авангардного отношения к ней отношения. Владение каноном предполагает возможность видеть его пределы и, разумеется, за них заходить, и защищать их, зная, чем может обернуться подобный выход за пределы. И только в этом случае канон из лекала превращается в традицию. Тут действует тот же принцип, что и в случае с парадоксом стояния на месте – чтобы стоять, нужно двигаться. Повторю, настоящий академизм требует к себе авангардного отношения, гуманитарий должен бросать вызов себе и тому материалу, о котором он рассказывает. Без этого традиция превращается в простую инерцию…

– И шоумену-философу, наверное, нужно хулиганить?

Я думаю, что злокачественная форма хулиганства – это хулиганство, которое паразитирует на официозе. Хулиганство, которое невозможно без официоза и, более того, непредставимо без официоза. Злокачественность такого хулиганства в том, что вместо потрясения основ, оно эти основы укрепляет, постулируя отсутствие каких-либо смысловых альтернатив. Те же «Pussy Riot» совершенно непредставимы без официоза. Одна из главных проблем современного развития культуры в России – это отсутствие контркультурных альтернатив, контркультурного ответа.

Этот ответ подменяется либо протестным стоянием граждан, либо находится в эстетической парадигме эпохи и эту парадигму не нарушает. Пример последнего – это проект «Гражданин поэт». Все это ответвления господствующего путинизма, а не нечто существующее параллельно. Брежневская эпоха застоя тем и хороша, что предполагала множество форм параллельного существования. Искусство времен застоя, даже при наличии художника Налбалдяна и многочисленных анекдотов о Брежневе, не было зациклено на фигуре генсека.

– Ну, а сейчас вместо анекдотов прекрасные демотиваторы и лозунги типа «Если не Путин, то кот?».

Демотиваторы можно назвать народной формой наглядной агитации. Их появление, вероятно, связано с тем, что россияне соскучились по агиткам.

Однако я не знаю, насколько это народное творчество, а насколько продюсерский продукт. Опыт подсказывает, что чем больше нечто кажется народным, тем более это оказывается продюсерским продуктом. Чем больше мы поражаемся изобретательности народных масс, тем больше за ним видны уши рекламного агентства.

Однако я положительно отношусь к демотиваторам. Не так давно я консультировал Михаила Прохорова, фигуру, не самую малозаметную в современной российской политике, и одна моя идея, кстати, состояла в том, чтобы использовать демотиваторы в официальной предвыборной агитации. Но никто не воспринял эту мысль. Полагаю, что когда ее воспримут, то забудут, что эту идею предложил я. И в этом будет своя логика, ибо философия не имеет отношения к тому, что становится общим местом..


0